Эти летописцы повседневности везде одинаковы. Они ходят в солнечный день с зажжённым фонарём и уверяют себя, будто именно они распространяют кругом свет и просвещение, будто сам ход событий в мире зависит исключительно от них. Вот откуда их забавное выражение лица: «я первый» — когда речь идёт о какой-то новости, и «я самый умный» — когда дело касается объяснения запутанных явлений и событий. Они хронически страдают от зависти друг к другу. Ведь среди них постоянно происходит смена лиц: вчера ещё Наипервейший Первый вынужден по непонятным причинам уступить своё место новому Наипервейшему — ведь только Наипервейший годится для создания той или иной сенсации.

Создание... созидание... «Да, как насчёт созидания?!» — хочется мне крикнуть им. Откуда приходят выдающиеся творческие успехи? Как они получаются — кто, из чего и почему творит новое? Как возник весь мир? Эти пустые доски не задаются столь праздными вопросами. Зато чуть что, они уже готовы обделаться от страха! Каждый акт творчества кажется им опасным, как зыбучие пески, как светопреставленье. Они предпочитают держаться на расстоянии, позволяющем удовлетворять их любопытство. Если процесс созидания затягивает их глубже, у них пропадают какие-либо устремления, они не могут выдавить из себя ни слова, не могут продолжать ходить по белу свету с зажжённым фонарём. Им, разрази их гром, необходимо выложить истину сию минуту, причём жеваную-пережеваную, чтоб дошла до последнего дурака. Родовые муки творчества пагубны для них, ибо напрочь лишают их дара речи и способности нести свет в массы — ни фонарь, ни свечка в руке более не зажигаются.

О поэзии они не имеют ни малейшего представления. Чистые воды поэзии никогда не орошали их души. Почти ничего не известно им и о поэтическом источнике, забившем из горы Геликон благодаря удару копытом несравненного коня. Этот «лошадиный источник» принадлежит музам, а потому он также первоисточник живой речи. Когда музы принимались петь, гора Геликон приподнималась, росла ввысь от восхищения. Приходят ли в восхищение летописцы повседневности? Да, от собственных каракулей. Пинки под зад, которые они раздают в своих acta populi [88] , доставляют их нёбу не меньше удовольствия, чем свежайший кусок дерьма. Слова для них всё равно что кучка игральных камешков: они хватают первые попавшиеся и бросают их на разграфлённый лист. Разве они могли бы запоминать эпос? Что они знают про небезопасные перескоки с крыла на парус и обратно? Или про ужас, который ты испытываешь, когда разверзаются языковые горизонты, открывая бездну хаоса? Или про душевную радость, которая приходит к тебе, когда намечаются очертания будущего стиха? Эй ты, задница, назови-ка истинное солнце речи! Ага, не можешь! Ну что ж, я скажу сам! Это эпос. Эпос! Он, и только он, дарует свет, исходящий от языка.

   — Ответь мне на один вопрос, — просит Бальтанд, с трудом приподнимая зажатую голову. — Почему он чёрный?

   — Мой раб?

   — Ну да! Я слышал про чёрных, но никто не объяснил мне, почему они такие.

   — А тебе кто-нибудь объяснил, почему ты розовый?

   — Ответь на мой вопрос, карфагенянин. Почему они чёрные? Они ведь такие же люди, как мы.

   — Астер принадлежит к народу с обожжёнными лицами.

   — Но почему он тогда не красный, а чёрный?

   — Он родился ближе к солнцу, чем ты.

   — Солнце никого не чернит до угля.

   — Оно никого и не розовит.

Бальтанд обижается и хочет сделать шаг в сторону от меня. Но вместо него делаю шаг я. До меня доносятся возбуждённые голоса. На реке что-то происходит. Беда! Кто-то громко кричит, над Роданом распространяется тревога, она растёт вширь и одновременно усиливается. Вот она уже накатывается на нас. Могучий Родан, которому впервые приходится нести на своей спине слонов, не желает мириться с прыгающей тяжестью этих колоссов. А я? Я тоже ощущаю перекатывающуюся тяжесть моего бедного неоконченного эпоса, который на самом деле существует лишь в виде разрозненных звучных обрубков. Но что самое тяжёлое? Самое тяжёлое то, что не поддаётся взвешиванию! На меня давит непомерной тяжестью ещё не написанное.

Я смотрю на происходящее холодным взглядом. Здесь, в эту самую минуту, мне нужно увидеть его как нечто конкретное — только тогда придут слова. Я хочу найти какую-нибудь неожиданную деталь, которую можно было бы запечатлеть словом и превратить в значимую.

Несколько боевых слонов очутились в воде, и теперь их сносит течением. Я слышу встревоженные реплики: «Теперь все утопнут, пойдут на дно — и поминай как звали». А куда делись погонщики слонов? Их нигде не видно! Погублены дорогие, незаменимые служители. Почему никто не вмешается и не поможет? Конечно, переправа слонов была тщательно продумана, однако теперь все усилия пойдут насмарку. Найти новых конников несложно, слышу я с разных сторон, но хорошего вожака слонов из всадника ни за что не получится. Нет, конный воин не годится в индийцы — так зовут народ, обитающий далеко на Востоке, но у нас этим словом пользуются для титулования.

Толпа волнуется и горячо высказывает разные мнения. Народ снова и снова перемалывает всё: и то, что проходит на удивление удачно, и то, что срывается. Необычайные события всегда разжигают страсти, поднимают жизненные силы. Приносят эти события счастье или беду, не играет роли. Почему же я не испытываю подъёма сил, не чувствую у своего жизненного тонуса разгоревшегося аппетита? Ответ предельно ясен. Йадамилк всегда стоит особняком, его мало интересует то, что потребно толпе.

VIII

Как же мне наскучило всё, что я видел и продолжаю видеть у этой реки! Кто спасёт Йадамилка от скуки? Шесть дней мы уже шумим здесь, шесть дней галдим и бьём тревогу. Сначала нужно было отогнать кельтов, пытавшихся оказать слабое сопротивление на левом берегу. Потом надо было изыскивать переплавные средства. И надо сказать, их оказалось немало. В этом месте по реке большое движение, а воинская касса у Ганнибала тяжёлая. Кроме того, многих ратников поставили валить деревья и обрабатывать стволы, дабы потом использовать их для переправы. Наделали плотов, больших и малых, вместо вьючных животных приспособили колоды, часть из которых плыла, а часть — шла ко дну.

Пока происходил весь этот наем, строительство и просто конфискация плавучих средств, на нас таращилось кельтское племя, которому принадлежат прибрежные земли как по ту, так и по эту сторону реки. Нас осыпали криками и всячески стращали. Кельты эти были людьми своевольными, но не настолько независимыми, чтобы не поддаться на подкуп Массилии. Отсюда воинственные кличи и внезапные перебежки туда-сюда, призванные увеличить их число в наших глазах. По ночам нас донимали широкой полосой костров вокруг, а днём — нескончаемым дудением в рога. Смешно! Неужели они думают, что у солдат такие же уши, как у женщин? У тех уши действительно самая нежная часть тела.

Ганнибал придумал очень простой план. Он послал племянника Ганнона с отрядом испанских конников вверх по течению. Это было сделано ночью, в расчёте на то, что Ганнон и его люди переправятся через Родан в никем не охраняемом месте. План удался. Однажды утром Ганнон подал нам условленный дымовой сигнал начинать лобовую атаку на кельтов. Одновременно его тяжёлая конница напала на крикунов с тыла. Как всё прошло? В точности согласно задуманному Ганнибалом. Всё племя полегло — кроме тех, кто спасся бегством. У кельтов ещё не сложилось общенациональное самосознание. Их занимает исключительно собственное племя, его непосредственные потребности и интересы.

Что случилось со слонами, которые свалились в реку? Они достали до дна, быстро обнаружили, что могут противопоставить сносящему их течению свою упрямую силу, и нога за ногу перебрались на ту сторону. Некоторые из них (те, что были индийского происхождения) перебирались легче других из-за своего большого роста, но и наши ливийские лесные слоны выдержали испытание. Задрав хоботы и бешено трубя, они выбираются на сушу, причём на нужный берег, после чего застывают в нерешительности, чувствуя, что погонщик не сидит на привычном им месте. Они взмахивают хоботом над головой и ощупывают пустоту. Затем хобот опускается и начинает биться обо всё кругом. Уперев маленькие глазки в землю, слоны недовольно ворчат.