— Прежде всего скажи, что у тебя было самое страшное в жизни.
— Это я тебе скажу с ходу.
— Ты имеешь в виду меня?
— А вот и нет. Тут я сразу вспоминаю свою мать. Она долго болела и не собиралась умирать. Это продолжалось так долго, что все, кроме меня, уже хотели избавиться от неё. Считается, что в таких случаях хорошо трижды прокричать через замочную скважину туда, где лежит прикованный к постели: «Ты идёшь или приходишь? Или хочешь журавлиного мяса?» Что на более красивом языке звучит как: «Will you come or will you go? Or will you eat the flesh of cranes?»
— И кто трижды прокричал эти слова?
— Не важно. Мать поспешила умереть.
— О тебе, Негг, говорят, будто ты можешь поймать своё копьё на лету. Докажи, что это правда.
— На таком крутом склоне?! Ты требуешь невозможного. Но пойдём туда, где пасётся жеребец, набивая себе полное брюхо. Там я тебе покажу.
— Увиливаешь. Ты, Негг, просто-напросто лошадиный барышник, и более никто.
— А ты, господин? Ты просто-напросто поэт, который роняет больше слов, чем находит.
Тем не менее Негг заходит в хижину и выносит одно из своих копий — то, что полегче. Он не произносит ни слова, даже не зыркает на меня своими голубыми опалами, только опять хрюкает вроде свиньи. Он разбегается и изо всей силы мечет копьё. Я не успеваю одновременно следить и за копьём, и за проворными ногами бегущего по откосу Негга, поэтому я слежу за копьём и вижу руку кельта, хватающего древко за миг до того, как оружие должно воткнуться в землю. Негг хохочет и намеряется копьём на меня.
— Значит, мне не соврали, — кричу я.
Негг неспешными шагами движется ко мне.
— Отныне я и не заикнусь про коня, — обещает он. — Сам заведёшь о нём речь. Может, даже в стихах, — расплывшись в улыбке, прибавляет он. — Я только что узнал, что ты у нас великий поэт.
— Когда перевалим через Альпы, я посвящу тебе длинную оду.
И мы оба хохочем. Вскоре, однако, смех застревает у меня в горле. На площади перед Бревенчатым дворцом распинают четырёх человек.
— Что тебе известно про них? — указываю я в их сторону.
— Предатели, — отвечает Негг. — Так мне, во всяком случае, сказали.
Я тут же ухожу в дом. Есть я не могу. Я пробую попить кормы, но она не согревает меня изнутри и не приносит облегчения от мучающих меня мыслей. Вздохи — это стихия, в лоне которой дышит Демиург. «Ганнибал, — думаю я, — теперь я куда лучше прежнего вижу тебя и куда лучше прежнего понимаю Платона». Нашей жизнью правят два закона: способность требовать от других и необходимость жертвовать собой. Ганнибал-Победитель окунулся в очистительный огонь и обрёл эфирно-лёгкую жизнь саламандры [154] . К тебе не приложим ни первый, ни второй закон. Если ты сию минуту падёшь, ты всё равно победил. Если ты побьёшь римлян, это будет не большей победой, нежели одержанная тобой в девятилетием возрасте, когда ты твёрдым голосом поклялся отомстить Риму [155] . С тех пор ты постоянно живёшь в огне, под защитой языков пламени, и плавно переходишь из огня да в полымя, из огня да в полымя.
Размышлять о Ганнибале — всё равно что смотреть на Альпы. Исчезает какой-либо масштаб, соразмерность: близкое сливается с дальним, высокое — с низким. Теперь ты сам познал это. Твоё падение с горы стало окончательной инициацией в тайны Небытия, скачком победителя от соизмеримых с чем-либо побед к тому, что по сути своей есть победа — и только победа.
VI
С самого нашего выступления из Нового Карфагена я представлял себе Альпы во всём их небесном величии. Над ними неизменно сияло солнце, так что их ледовые вершины слепили ярким светом. Теперь же, когда мы идём среди этих гор, нам их не видно. Весь горизонт заволокло серой дымкой. Очертания мира исчезли для нас. Мы в некоем причудливом однообразии шаг за шагом поднимаемся вверх. Нам виден лишь щебень под ногами да спина идущего впереди. Туман давит своей тяжестью, словно это какая-то особая материя. Он затрудняет дыхание, заставляет нас кашлять, не откашливаясь. Кто-то объясняет, что нас окружает вовсе не туман, а дождевая туча — вроде тех, которые мы несметное число раз видели проплывающими у себя над головами. Однако сие необычное, если не сказать забавное, прохождение через облака не вызывает у нас ни малейшей весёлости. Наши мысли и чувства затянуты серым туманом мрачности.
День проходит без перемен. Туман не желает рассеиваться, туча не желает подняться и уплыть прочь. Ледовые вершины Альп остаются скрыты от наших взоров. На второй день кто-то начинает беспрерывно кричать, заражая своим примером других. Вскоре кричит уже всё наше войско — по крайней мере, в пределах слышимости. Производимые нами мелодичные звуки напоминают перекличку перелётных птиц. Они взбадривают нас, и маршировать становится легче. Рано утром третьего дня налетает резкий порыв ветра. Тяжёлая туча разрывается. На короткое мгновенье нам показываются потрясающие альпийские высоты. Нас заливает жалящим потоком света: значит, всё это время, пока войско было окутано тучей, над ней сияло солнце.
«Солнце по-прежнему на небе», — думаю я, стараясь сохранить сию истину в памяти на будущее, когда нас снова накроет облаками. Налетает ещё один порыв ветра. Альпы обнажаются — словно богиня, которая, соблаговолив предстать перед простыми смертными, сбрасывает свои покровы.
После этого мгновенного ослепительного зрелища сверху начинают сыпаться крупные снежинки — ощущение, которого я лично ещё не испытывал. Белые звёздочки гаснут, стоит им только коснуться земли. Они падают также на лицо, но и там тают, вызывая лёгкое щекотание, после чего по щекам слезами течёт талая вода. Я пытаюсь поймать несколько снежинок на язык. Усиливающийся ветер приподнимает тучу и отгоняет её в сторону. Теперь нам видны влажные чёрные утёсы. Однако снять облако с вершин ветру не удаётся. Солнце не появляется. Более того, начинает моросить дождь.
Негг — человек своенравный. Ему мало общих костров, и он всегда разводит отдельный, для нас двоих. Он, как сорока, прибирает к рукам всё, что видит: ветки, поленья, головешки. Если отсырели колышки для палатки, он обтёсывает их, пока не доберётся до сухого дерева. Сейчас он опять обрабатывает колышек, нарочно не состругивая до конца стружку, чтобы она образовывала вокруг него этакую лохматость. Строгает он на ходу, запихивая готовые палочки себе за пазуху. Когда мы разбиваем импровизированный лагерь, Негг с помощью своих колышков устраивает нам аккуратное гнездо и, стащив у кого-нибудь тлеющую головню, разводит перед входом в палатку костерок. Он терпеливо и бережно подкармливает своего птенца, пока тот не вырастает в настоящий костёр и не одерживает верх над стужей и сыростью. Мясо и хлеб Негг раздобывает всегда. Мясо он поджаривает на решётке, брагу — подогревает. Его словоохотливость никогда не иссякает. Я почти всегда спорю с его высказываниями, так что ему приходится держать ухо востро. Чаще всего между нами завязывается разговор.
— Я с утра видел кельтских соколов, — говорит, к примеру, Негг. — Причём сразу трёх. Сначала одного, потом ещё двух. Я довольно долго следил за их полётом. Должен признаться, мне было очень приятно.
— Кельтских соколов? Разве у кельтов какие-нибудь особые соколы? — удивляюсь я.
— Конечно, особые, — отвечает Негг.
— Глупости, — бросаю я, подначивая его. — Может, ваши соколы на самом деле не кельтские, а карфагенские.
Моргая набрякшими веками, Негг склоняется ко мне и едва ли не шёпотом произносит:
— Это не шутки.
— Для кого: для тебя или для меня?
— Для нас обоих, — говорит Негг.
— Почему именно для нас?
— Не исключено, что для многих, — шепчет он, — Возможно, для нас всех.
— Для каких это всех?