Так что Ганнибал мгновенно сообразил, что онусский сон таит в себе политические и военные последствия, выходящие далеко за рамки воздействия на разношёрстную солдатню, которую он набрал и которую теперь вынужден любыми способами сплачивать. Это своё тайное оружие Ганнибал и поручил заботам нас, писцов: мы должны отшлифовать текст, придав ему наивозможную чёткость и ясность. Мы ведь не зря числимся филологами и стилистами. Разумеется, Ганнибал наметил общий план и направления работы, которыми мы и руководствуемся, однако пока что нам не удалось угодить Главнокомандующему и он отказывается официально признать хотя бы один из вариантов.

Между тем нас, писцов, охватывает всё большее недовольство, раздражительность и злость друг на друга. Мы не можем договориться ни о каком важном повороте сюжета в онусском сне.

Конечно, сам Ганнибал знает, чего добивается. Рим должен быть опозорен и примерно устрашён. Грекам нужно польстить, чтобы они соблазнились тоже вступить в войну. Карфагенян хорошо бы поддержать, а заодно вдолбить им мысль о традиционном величии их государства. Об испанских властителях можно в данном случае особо не думать: они уже и так привлечены к хитроумной системе кнута и пряника и через определённые промежутки времени то воспаряют к небесам, то начинают стонать и плакать. Что касается кельтов, которым отводится важная роль в нашей борьбе против Рима, они не придают ни малейшего значения чужим снам, предпочитая собственные видения (чтобы вызвать у себя по-настоящему содержательные сны, они ведут себя самым странным образом, с одной стороны, умерщвляя плоть, с другой — объедаясь), так что их варварским языком нам заниматься не приходится, хотя в нашем распоряжении было бы много прекрасных толковников.

Вчера вечером я получил дополнительное задание — из уст самого Ганнибала. Он не впервые почтил своим присутствием мою палатку, однако впервые потребовал от меня сохранения полной тайны, притом что речь шла всего лишь о его престарелой матери. Ей тоже нужно было послать версию онусского сна. Само собой разумеется, я поклялся блюсти строжайшую секретность, хотя смысл сего распоряжения оставался для меня загадкой. Разве Анна Барка не стоит в стороне от так называемой политики? Разве она в настоящее время не лишена какого-либо влияния и власти? Однако Ганнибал, по неведомым мне причинам, настаивал на своём. Мне ни при каких обстоятельствах нельзя было никому на свете показывать вариант текста, который повелел мне изготовить Ганнибал. Чем он должен был отличаться? В нём следовало непременно упомянуть богиню Танит (ту, что называют «ликом Баала»), во всяком случае, её символы [28] , ибо символы Танит Главнокомандующий точно видел во сне.

— Ясно? — требовательно спросил он, желая убедиться в том, что его поняли.

   — Разумеется, — не совсем искренне ответствовал я.

   — Завтра утром я взгляну на то, что у тебя получилось.

Итак, нужно было срочно приниматься за дело. Всё сказанное Ганнибалом я, конечно, запомнил от слова до слова, но чего он добивается, не уразумел. И вообще — как прикажете сочинять, если ещё нет одобренной версии?

Ганнибал с улыбкой смотрел на меня.

   — Мой юный карфагенский Пиндар [29] , — к своему удивлению, услышал я. — Скажи, с тобой было так же, как с ним: налетел рой диких пчёл и пролил мёд на уста спящего отрока?

   — Терпеть не могу Пиндара! — вспылил я.

   — Терпеть не можешь? Ай-ай-ай! Почему? Потому что он иногда говорит, что посылает свои песни, «как финикийский груз через седую соль» [30] ?

   — Ерунда! — фыркаю я. — Меня бесит другое: в одном месте он молит Зевса о том, чтобы боевой клич карфагенян и этрусков [31] навсегда смолк после поражений при Гимере и Кумах [32] .

   — При Гимере и Кумах? — едва ли не шепчет Ганнибал. — Это было давно. Очень давно.

Пристально уставившись на меня, он внезапно делает шаг назад. В его взоре я читаю нежность и в то же время жёсткость.

   — Не ты ли с месяц назад утверждал, что Карфагену сейчас больше всего нужен мир?

   — Это было прежде, чем Рим объявил войну.

   — А теперь? Что больше всего нужно Карфагену?

   — Победа! — мгновенно откликнулся я.

   — Верно.

Больше Ганнибал не произнёс ни слова. Только на несколько мгновений, уже спиной ко мне, задержался у распахнутого полога палатки. Я заметил, как он выпрямился и подтянулся, — вылитый Орёл. По телу его пробежала лёгкая дрожь. Вот он собрался с силами и взмыл вверх. Я поспешил на его место у входа в палатку — и увидел, как Главнокомандующий ускакал во тьму с несколькими приближёнными. А может, охранниками? Меня охватила тоска, томление, кручина, которые словно тянули куда-то прочь... или ввысь... Подумать только, что творят с человеком грусть и печаль! Но куда они меня тянут? Туда, где нет противоречий, к покою и миру, к борьбе за просвещение и свободу дискуссий? На эти вопросы невозможно ответить. Надо послушно садиться за работу над онусским сном.

И вот наступает утро без Ганнибала. Я узнаю, что в стане его нет. Значит, он не прочтёт прямо с утра новый вариант текста, в который я аккуратно вписал полумесяц Танит (за бушевавшей во сне непогодой Ганнибал ясно видит сияющий в вышине символ богини). Хотя я просидел вчера допоздна, я просыпаюсь слишком рано и чувствую себя не в своей тарелке.

Ночью мне явился бог или демон: я тоже видел весьма знаменательный сон.

Пусть мой сон не имеет политического значения, зато он интересен своей глубиной, ибо наглядно демонстрирует положение, сложившееся в нашей культуре. Сон потрясает меня, как потряс бы любого карфагенянина, который, подобно мне, гордится своим греческим образованием, гордится и в то же время полон сомнений: что мы выиграли, чего добились сим приобретением? Мы (под этим «мы» я подразумеваю влиятельную элиту) страдаем от неуверенности и колебаний. Мы раздвоены и обеспокоены своей принадлежностью к меньшинству. Нас терзает сопротивление, с которым приходится сталкиваться. Мы подозреваем, что тут есть наша вина, что мы прилагаем недостаточно усилий, что нам не хватает убедительности. К тому же мы живём и жизнью большинства, а это накладывает свой отпечаток. Как и все прочие, мы связаны с финикийским Древом Жизни, и нам делается страшно, когда по этому Древу начинают бежать трещины, когда они доходят до корней, где ощущаем боль мы, но не все прочие. Нас охватывает ужас от сознания того, что ждёт человека без корней. Нет ничего легче, чем предвидеть его судьбу: беззащитность, опустошённость, утрата всякого смысла жизни — за исключением того, что придаёт ей мучительное наказание, например, когда из человека делают козла отпущения, когда его выбрасывают в виде падали, которой охотники приманивают крупного зверя.

Вот что ожидает человека, отказавшегося от наследия, пожелавшего отсечь собственные корни. «Тебя ждёт смерть на чужбине с вывороченными корнями» — так (по дошедшим до меня слухам) предрёк Ганнибалу один старик. В теперешнем, потрясённом, состоянии мне мерещится ещё худшая судьба: ещё большие беды, а затем и гибель для всех.

Карфагеняне, как и все западные финикияне, сумели сохранить свою самобытность, а вместе с ней и могущество, прежде всего благодаря тому, что никогда не отрекались от прошлого. Они никогда не отказывались ни от своей религии, которая существовала изначально, ни от своего языка, который они получили в дар от богов, — даже та горсточка финикиян, что была заброшена на западные мысы, где оказалась в окружении если не враждебных, то, по крайней мере, недружелюбных народов, говоривших на звериных языках и придерживавшихся фантастических обычаев и нравов. Основная масса карфагенян не даёт соблазнить себя эллинскими изысками. Не препятствуя нашему увлечению ими, она, однако, пристально следит за нами. И позорный столп уже установлен и дожидается нас.